<< |
|
Ах, Люба, – плакала в букет.
–
Ах, я одна осталась.
Ей было сорок с чем-то лет,
и
шесть ей оставалось.
Последняя строчка всё взрывает, всё освещает по-новому, и
делает из банального романса с соответствующим романсу набором словосочетаний
обращенную вспять трагедию. Трагедию совести, что вообще в нынешней “молодой”
поэзии мотив редкий.
Павловская в первую очередь беспощадна к себе, еще как беспощадна, и это
дает ей право на любую критику того, что происходит вокруг. Но правом
этим она пользуется редко, неохотно, предпочитая ему музыку. Такую, например.
Дыши, душа, питайся бедным небом
Над этой крышей дома моего,
Пари и плачь, и ничего не требуй,
Пари и плачь, и больше ничего...
Дыши весенним этим перегаром,
Вот этим дымом, этой тишиной...
Я так устала, я тебе не пара,
А ты паришь и плачешь надо мной...
Красноярцу Ивану Клиновому с самим собой то ли уютно, то ли
скучно, его разлад – не с собой, а с миропорядком, в котором он, иногда
отчаянно, пытается нащупать смысл. Для него важно наладить связь с окружающими
предметами, но как это сделать, если они его не устраивают?
Предметы, вещи, я у вас в плену,
я вас боготворю и проклинаю.
Я знаю: тот, кто хоть однажды в жизни
коснулся кружки, уголка стола,
стены, дивана, кресла, портсигара,
пальто и пепельницы, вешалки, рубашки,
карандаша, листа бумаги, тот
уже не сможет вспомнить ни свободу,
которая дается при рожденьи,
ни мир без шелухи глухих вещей.
Акмеистическому любованию предметностью противопоставляется
ее пустотность, “глухость”. Оттого взгляд Клинового скользящий, всё в
его стихах носит оттенок мимолетности, преходящести: и то, и это может
быть, а может и не быть.
Клиновой стремится выскоблить из быта, к которому он по человеческой обязанности
прикован, – бытие, прорваться к ощущения первичным. Но вещный мир встает
перед ним непреодолимым барьером, баррикадой из сваленных в кучу предметов.
Впрочем, и это препятствие – как препятствие – поэтизируется.
Вот снег, летящий, словно стружка,
Вот чаем траченная кружка
(пластинку съевшая игла).
И смерть, как детская игрушка,
Хранится в ящике стола.
Земной, сентиментальный, мечтательный Клиновой – чуть ли не
полная противоположность пермяку Павлу Чечеткину – тот не хочет знать
никаких рамок и условностей.
Мир Чечеткина клубящийся, живущий по анархическим сладким законам, мир
метаморфоз, где всё со всем скрещивается и всё во всё преображается. Это
|
|
мир, питаемый безудержной энергетикой дионисийства: жизнетворение,
растущее во все стороны, страсть (похоть, опьянение) преумножения.
Немытые окна и двери ломая,
Колышется розовый сок первомая,
И тощие карлсоны, выйдя на крыши,
Глядят, как он каменный город колышет,
Как в небо, обрюзгшее в вялом эфире,
Летят пузыри, как багровые гири,
И шпарят по небу в созвездие Девы,
Грозя поломать её звёздные плевы
И, кровью испачкав тугое бельё,
Уснуть на порочных коленках её.
Чечеткин пишет неровно, брызгами, но, честное слово, пора
уже что-то противопоставить многочисленным стихам безукоризненной отделки,
до краев переполнившим толстые журналы, но начисто лишенным живости, азарта,
хоть минимального, наглости самоутверждения.
И это не вопрос темперамента – он у всех разный – это вопрос общеупотребительного
понимания того, что есть современные стихи, какими они должны быть: без
взрывов, без дури, что-нибудь элегически-философское. Чечеткин – целиком
вразрез этой схеме, и стихи его от излишней основательности, взрослости
только потеряют. Холодок расчетливого мастерства означает пригашение того
огня, который выпрыгивает, кусается из нутра чечеткинских стихов; язычества,
если угодно.
А с Офелией нынче не дружится сну,
Потому что Офелия в роще
По полянкам гоняет девчонку-весну,
В белом ландыше волос полощет,
Заплетает косицу лесному ежу,
И, незримый в дубовой короне,
Я зеницами чёрного дятла гляжу
На босые девичьи ладони.
Еще один новоявленный язычник – Андрей Нитченко из Сыктывкара.
Но это больше хлебниковщина, чем маяковщина – на нюансах, без жирных мазков.
Дрогнет в кустах, крыльями вспыхнет птица,
в небо листу, навзничь плывя, смотреть...
Место в лесу, странное место снится,
где обитателям некуда умереть.
Значит, прощай – я не приду обратно.
...рядом упала капля шаром большим.
Ты отбежал, соприкоснулся с братом,
и отражением
поменялся с ним.
Говорящий обращается к “водомеру” (так называется стихотворение),
но субъект и адресат здесь настолько слиты, что отделить их друг от друга
невозможно, более того, первый растворился во втором и смотрит его глазами.
Возникает эффект единения с микроскопическими проявлениями природного
круговорота.
И, конечно, главное, выделенное: “некуда умереть”. Исключая себя из природы
(“снится”, “я не приду обратно”) Нитченко “водомерным” зрением входит
в закономерность переходов, отражений, перерождений внутри нее. Умереть
действительно “некуда”, только в
|
>> |