<< |
|
вость крутые быки, и рядом с ними побрыкивали легкие телята.
Грязной шубой вплывала баранья отара, вышагивали козлы с учеными бородами,
кипежились злые гуси, и, словно пытаясь опутать весь табор невидимой нитью,
сновали сквозь шумное скопище крысы и псы.
Здесь, на животном дворе, воеводил Гулюха. Квадратный, короткорукий, с
черным вихрем волос над монгольским лицом, он ходил – скотный Бог – меж
быками, коровами. Позади семенил хрупкий старец в халате, похожий на нищего:
он толковал с приводившими скот, что-то дробно писал на листках и легко
брал рубли. А Гулюха набрасывал петлю на шею животного и уводил его в
угол двора, под навес. Зажав голову жертвы в ярмо, он одним взмахом резал
нарывы, сшивал крупно дрожащую шкуру, прокусывал уши щипцами тавра, выжигал
огнем клейма. И тот, кто видел его в этом углу, его белые зубы, раздутые
ноздри, испытал нутряной первобытный озноб.
Гулюха следил за Марией, и когда замечал ее в клети окна, оставлял всех
коней и быков, выходил, волосатый, как Вий, на середину двора и кричал
ей “Иди-и!” – и показывал гнусные знаки.
Оскорбленная криком, Мария забивалась в глубь комнаты. Ночью ей снилось,
как руки Гулюхи влезают в окно, жадно шарят дрожащими пальцами, чтобы
схватить ее. Страх колол с каждым скрипом на лестнице; от подвала, пропахшего
смертью, до нее долетали тяжелые вздохи.
Шли скучные, длинные летние дни. На улице солнце пекло, как в загнете,
палило траву и сушило ручьи, а в дома оно вкатывало духотищу, ее плотный
покров валил с ног, гнал в напрасную тень и высасывал силы и волю.
Казалось, мир вымер, лишь крики животных летали в нем, как перед страшным
судом.
Часами лежа на диване в одной рубашке, Мария чувствовала, как тело ее
покрывалось пупырышками пота, и ткань рубашки льнула к этой влаге и нежно
щекотала тело. Капли скользили в промежности и будоражили в них желание.
Но не тихий Свирид приходил в ее грезы, а бронзовотелый Гулюха – он был
совсем рядом, внизу, его голос вплетался в стенания животных. Мария на
цыпочках приближалась к окну, и если видела обращенные к ней черные горящие
глаза и белый оскал, уже не спешила уйти. Скотный бог, подмигнув ей, манил
к себе бронзовым пальцем.
Когда вечером из полумрака ее окликал робкий посвист Свирида, она страстно
бросалась навстречу, и в чашах коленей, в набухших сосцах бился ярый напор
расплескать свою кровь, раствориться в объятиях мужчины, чтоб он мучил
ее, поедал ненасытно. Но робкий Свирид лишь касался руки.
С каждой встречей Марию брала вдруг такая тоска, что ни слов не хотелось,
ни взглядов. По ночам лишь глухая досада сосала под сердцем. И скорей
всего к осени б все прекратилось – настолько ей тягостны стали свидания,
да, видно, Свирид сам почувствовал это. Как-то раз, нарядившись, с цветами,
он пришел к ней и к матери. Был очень мил и смешон, и Мария сказала нечаянно
“да”, а потом ночью плакала над своей жизнью.
Круг сомкнулся, и мир стал как небо – с овчину. Мать радостно перебирала
приданое, хвастала им во всех нижних конторах, где мыла полы, и соблазняла
дочь тайно сходить в Поножовщину и осмотреть дом Свирида до щепочки: все
же в нем жить.
|
|
Жара отступала. Мария бродила рассеянно по слободе; иногда,
оказавшись в Николыцине, около выжившей церкви, входила в нее, не крестясь,
созерцала иконы и росписи, радуясь краскам; иногда приходила к реке и
следила за бликами солнца в воде; и подолгу смотрела на дальние сосны,
как будто бы зная, что там ее ждут.
Ей казалось предательством грезить Гулюхой, она больше не кралась к окну;
и ночами гнала его прочь – исчезал он покорно, лишь губы кривились.
По воскресным дням рядом со Свиридом она шла напоказ перед всеми людьми,
а по будням Мария носила Свириду в пекарню сухие рубашки, и ей нравилось
вытирать пот с его гибкой спины и считать на ней родинки. И все же постыдная,
но безнадежно живучая страсть шевелилась в ней, если вдруг где-то мелькала
Гулюхина тень, если дерзко звучал под окном его голос.
Однажды, в медовый день бабьего лета, Мария шла к пекарне тропой за горбатым
забором. Вдруг в узкой ложбине, заросшей бурьяном, явился он – горячий,
лохматый, как шмель. Он сжег ее взглядом, а руки и губы метались по ее
телу без просьб и без трепета. Он ей шепнул: “Я же ждал...” И большая
ладонь обожгла ей живот, и что-то черное, сладкое, жуткое сжало Марию
в тиски, положило на теплую землю, вошло в ее плоть, и скопившийся сгусток
горячих желаний вытекал из нее, обессилевшей, в землю. Тонкий солнечный
лучик, как спица, покалывал тело сквозь бархатный лист лопуха да из пасти
откуда-то взявшейся старой собаки тянулась густая розовая слюна.
Ночь пришла. И на угольном небе проступила окружность луны. От нее не
добавилось света. Словно в пыль растворились земные предметы и сквозь
эту окружность умчались в серебряный мир, только тонкий очесок белесого
облачка таял вверху – сбитый полозом снег.
Тишина вместе с тьмой надавили на дом. Поправляя поникший огонь ночника,
Мария увидела через стекло этот снежный клочок близ луны. Ее мысли привычно
оставили лето, пекарню и двор, и вошли в зимний лес. Редко ей вспоминалось,
как Свирид подрубал молодые сухие сосенки: он старался вонзить топор нежно,
под корень, сквозь снег – чтобы не слышало эхо, а Мария легко отсекала
бессочные сучья, таскала безрукие стволики к саням. Приходило на память
не это – дорога, бесконечность нырков и изгибов. И чем хуже, петлистей
была она, тем и спокойней: на последнем отрезке, накатанном, ровном, иногда
караулил лесник. Им тогда был Гулюха, ушедший от скотных трудов в октябре
на Покров, когда светлый, счастливый Свирид уводил молодую жену в Поножовщину.
Нес охрану Гулюха свирепо: бил кнутом за орешник старух и детей, отбирал
топоры у застигнутых воров, уводил лошадей, оставляя возы на дороге. Слобожане
тогда воровали всем миром, и хоть кто-нибудь, да попадался. О, в минуту
захвата Гулюха был страшен! Выходил из своих “козырей” не спеша, становился,
как ферзь, как опричник, расставив тяжелые ноги и ласково теребя кнут.
Глаза суживались до монгольских, и скулы играли. Тут не только дрова или
лошадь – все скинешь с себя и отдашь. Но однажды его мужики подловили
и взяли в кнуты – без пощады, до крови.
Три дня пролежал полумертвым Гулюха, но бивших не выдал. Когда затянулись
рубцы, он отправился в лес, за добычей, с собаками. Кто ему дал этих псов
–
|
>> |