<<  

ка вперемежку с рыданиями нервно выкрикивал их, чтобы те слышали:
— Чевлап ты, понял? Луноход ты, понял? Все козлы, все козлы! – орал он гортанно и матерился.
Оскорбленные обидчики перемещали злость на Сашку, его догоняли и все повторялось сызнова, менялись только имена. Дерманские даже плакали похоже. И тогда казалось, что они уже вовсе не способны различить боли брата от собственной обиды за него – так давно им было тесно вместе и уютно вдвоем: с тех самых пор, как в темноте они расположились карточным валетом.

 

СЛАБОСТЬ

Эдмунду Шику

Раньше мне всегда казалось странным и даже непонятным, когда старики, живущие со своими уже зрелыми, крепко стоящими на ногах детьми, ведут себя иной раз по-детски капризно, но почти всегда робко и неуверенно с домашними. Я замечал это даже за своим отцом – человеком уже достаточно преклонного возраста. Хотя в молодости отец был строг и, за исключением раннего детства, редко поощрял меня отеческой лаской, теперь, когда я приходил домой, он, завидя меня, ласково ловил мой взгляд, внимательно рассматривал со стороны, пытаясь угадать по лицу мое душевное состояние, и как-то по-милому наивно улыбался. В такие минуты мне хотелось осторожно гладить его по голове, будучи в полной уверенности, что именно этого он и желал.
Замечая то, как он встречает меня, вернувшегося с работы, я вспоминал свое детство, когда отец приходил домой с мороза – молодой, крепкий, полный здоровья и сил. Вместе с собой он вносил в дом сочетание запахов табачного дыма, одеколона и еще каких-то промышленных выхлопных газов. В тот момент я уже по привычке ожидал приближения этих запахов. И после слов: “А ну-ка, скорей целовать отца”, я бежал к нему, улыбающемуся, и с замиранием сердца крепко обнимал за шею и целовал в волосы, запах которых я запомнил на всю свою жизнь. Теперь, без ежедневного присутствия этих запахов, думаю, я несколько осиротел. Да и отец стал стар и изменился не только внешне.
Отчего же произошли такие метаморфозы? Отчего всплыли на поверхность слабость и незащищенность его, присутствовавшие в нем наверняка и раньше, но замеченные мной только теперь, спустя много лет после его молодости? От усталости ли прожитых лет, от болезней ли, которые не перестают навещать его с годами?
А как-то мы ехали с ним в медленном поезде. Взяли мягкий вагон. В купе нас было только двое. За окном до горизонта лежала заснеженная степь, лишь изредка – разъезды с неизменными кирпичными домиками начальников разъездов и стандартные кирпичные туалеты неподалеку от них. Как водится, мы выпили на исходе дня. Отец разговорился от выпитого и перешел к воспоминаньям. Он говорил в основном о своей юности и ранней молодости, о которых я слышал от него не один раз. Потом, когда он закончил воспоминанья, опустил глаза, и, не глядя на меня, заговорил:
— Со временем, с годами, а теперь с приходом старости и близостью смерти, сверстников моих становится все меньше. И вот в связи с этим испытываю я

 

 

 

чувство какой-то полупустоты, полуопустошенности. Я пристально вглядываюсь вдаль, смотрю вокруг себя. И что же я вижу? Тех, кого я жаждал бы видеть, — нет. Те, кого я вижу, не устраивают меня, не отвечают моим интересам.
Старик договорил и уставился в окно. Виноватая улыбка не сходила с лица его, как будто он снова остался не понят, будто напрасно говорил, зря все это сказал, и сейчас стыдится собственной сентиментальности. Казалось, что он только в окно выгона может разглядеть тех, “кого жаждет видеть” и эти “те” – лишь степь в снегу и дома на разъездах.
Когда же мы улеглись, он все напоминал мне, боясь проспать, что нам рано утром выходить, он на себя не надеется, потому что “как-то очень опьянел”.
И вот теперь уже долгое время, замечая беззащитность стариков, их легкую ранимость, я думаю: доживу ли я до такого состояния, когда не хватает “того” места, “того” времени, когда не будет хватать мне “моего” места и времени? Доживу ли? Испытаю ли трагизм существования, когда блокнот мой с адресами и телефонами друзей будет представлять не живые лица, а всего лишь клочки бумаги с набором ничего уже не значащих цифр и навсегда потерянных имен собственных? И еще думаю о том, что сказано: “Не говори “отчего это прежние дни были лучше нынешних?” Но и не смею сказать, что и дни настоящие оказались лучше прошедших.

 

ОДИН ПОЭТ

Женя Капанин учился на филфаке и писал стихи. Был разрядником по вольной борьбе и играл на гармошке. О своих стихах говорил: “Я пишу как Маяковский”, но любил Есенина.
Стихи Женя Капанин обычно начинал с краткой характеристики текущей эпохи:
О, время обшарпанных стен и обшарпанных душ,
или с конкретного описания картин быта конца восьмидесятых:
Вокзалы стреляют очередями,
Магазины тоже не сдаются…
Но когда он с друзьями делал ремонт в общежитской комнате, то упросил своих друзей отдать ему одну стенку. Оклеил ее белой бумагой и через всю стену черной краской размашисто написал: “Мне осталась одна забава…”
Многоточие Женя выполнил красным. Женя Капанин обожал Есенина. За доброе имя поэта мог ввязаться в драку. Его восхищали не только стихи, но и само явление “Есенин”. И я нисколько не удивился, когда узнал, что Женя Капанин читает исключительно Маяковского, Есенина и себя. Женю приглашали на факультетские вечера и “студенческие весны” читать со сцены. Он с радостью соглашался и с удовольствием читал. На одной из таких “весен” Женя вышел к залу и гипнотическим голосом, таинственно-медленно заговорил:
— Подойдите ближе, бандерлоги, и слушайте. Слушайте, с вами говорит Ка-а-панин.
Как-то Женя мне признался:
— Знаешь, Саня, тут, как-то недавно читал себе свои стихи. И, понимаешь, какая вещь? Ничего подобного за поледние десять лет я ни у Маяковского, ни у Сереги не читал.

 

 

>>

 

 

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 7-8 2002г