<< |
|
Дана ЛЕВЧЕНКО
РАССКАЗЫ С КАМЧАТКИ
ЧЕРНЫЙ ЛАПОТЬ ПЛЫВЕТ
ПО РЕКЕ ...
Когда моя сестричка второй раз вышла замуж, новоявленный
зять Борисыч мне не особенно понравился: среднего роста, кряжистый, широкоплечий,
с какими-то восемью классами образования, в прошлом — моряк.
Ну, подумаешь, обошел все моря-океаны, побывал за границей — что из этого?
Он, правда, особенно-то и не распространялся об этом, это я все от сестры
слышала, а зять больше помалкивал, и, когда сестра говорила мне: “А ты
знаешь, Вовка мой так хорошо поет, голос у него красивый”, я пожимала
плечами. Подумаешь, поет хорошо, да поющих мужчин много, вон у некоторых
и песня своя любимая есть “Шумел камыш”. Правда, зять не пил и “камыш”
в доме сестры не шумел, да и характера зять оказался спокойного и доброго,
и я успокоилась за сестру.
Ну а петь, петь мы с ней и сами любили и умели. В мои редкие, но длинные
северные отпуска-приезды в огромной деревенской хате, именуемой дачей,
мы пели для души старинные русские песни и романсы, а допев, весело смеялись:
“А что? Здорово у нас получается!” Но зятю петь с нами было некогда: все
лето он проводил на кочевке с пчелами. Раз в неделю сестра возила ему
свежие продукты, меня же на кочевку не брали: в лесу обитал какой-то зловредный
клещ, и нужна была прививка, да и не одна.
Но вот как-то Борисыч прикатил сам и весело скомандовал: “Ну что, девки,
собирайтесь на кочевку, медку много, пора качать да на базар”. Сборы были
недолгими, и через пару часов мы были на пасеке, где каждый занялся своим
делом с пчелами, мне же поручили приготовить хороший ужин, на который
собрались с соседних кочевок друзья-пасечники Борисыча.
За дощатым столом, приткнутым у двух больших берез, ужинали мужики, обсуждая
пасечные дела. Мы же с сестрой сидели молча, не встревая в мужской разговор,
и только следили за тем, чтобы все были сыты. Допив медовуху, мужики молча
курили, и не сговариваясь, вдруг запел Борисыч тихо, медленно. Песня мне
была не знакома, и я прислушивалась с нарастающим любопытством и волнением.
Да, голос у зятя был сильный, красивый баритон, и ему вторил бас его друга
Вадима. Он вступал мощным, сильным голосом и вел песню. И песня полилась
по ночному лесу, к реке, заглушая звон комаров, силь, но громко отдаваясь
эхом в реке, на ее тихой, водной глади.
Это была Песня!
— Мужики! — изумленно воскликнула я, — да у вас же великолепные голоса,
вам бы в опере петь!
— Да шут его знает, — смеются оба, — какие там голоса. Душа просит — вот
и поем.
Но летняя ночь коротка, а с раннего утра предстояло много дел и дальняя
дорога, и, как я не просила спеть еще, все разошлись отдыхать.
Медку оказалась действительно много, и мы с Борисычем и его другом Вадимом
на двух машинах на рассвете поехали торговать в город. Вечером, на обратном
пути, свернули на дикий пляж. Вечерело, и мы, искупавшись, расстелили
скатерть, выложив на нее домашние припасы. В центре красовалась бутылка
с яркой наклейкой. Заканчивался день, но пляж не пустел, а наоборот, после
рабочего дня народу заметно прибавилось. Гремели магнитофоны, стучали
мячи, слышались азартные выкрики и хохот. А наши мужики, перекусив, курили
покашливая, как бы теряясь в суматошной обстановке пляжа. Борисыч запел
тихо, медленно поплыл его баритон, и сейчас же мощно вступил бас Вадима.
Песня была едва знакома, что-то очень старинное, русское, далекое. Бутылка
так и стояла нераспечатанной, да и
|
|
выставлялась она больше для поддержания заведенного порядка,
как бы давалось понять, что не просто так, не с дуру самозабвенно поют
два седых мужика.
И песня полилась! Спеты наши мужики были отлично, тонко чувствовали голоса
друг друга, бережно вели мелодию.
Притихли магнитофоны, голоса поющих набирали силу, морской воздух разносил
их далеко. “Алеша, Алеша... в Болгарии русский солдат...”, задумчиво и
нежно выводили последние слова песни, как бы оберегая солдата Алешу, затерянного
в чужих краях.
Все ближе к нам подходили зачарованные люди, стояли и сидели на песке
почти не дыша, умолкли магнитофоны. Подкатывал ком к горлу, пощипывало
глаза от великолепных голосов, которые грустно выводили: “...хризантемы
в саду, но любовь все живет в моем сердце больном...”
Кто бы, услышав это в магнитофонной записи или на пластинке, мог поверить,
что поют два немолодых уже русских мужика, уработанных тяжким, с утра
до вечера,трудом.
Я замечала слезы на глазах у близко стоявших слушателей, а сама я давно
уже молча плакала.
“... Утро туманное, утро седое...”, “..не жалею, не зову, не плачу...”
При плотном окружении людей было так тихо, что слышался плеск волн. Но
мужики чувствовали предел душевного томления и после паузы перешли на
свою любимую, озорную и бесшабашную:
— Черный лапоть плывет по реке, — начал мой зять задумчиво, — а портянки
— на той стороне, — подхватил басом Вадим и замолчал в ожидании, когда
волна унесет звук.
И разом, в две удалые глотки, лихо, с посвистом, как бы разрывая на груди
рубаху: “... ничего мне от жизни не надо, лишь бы лапти приплыли ко мне!!!”
Это был коронный номер! Люди апплодировали, кричали “бис!”, “браво !”,
Борисыч кряхтел, стараясь скрыть свое волнение и набрасывался дурашливо
на свою жену: “Слушай, мать, а чегой-то мы тут распелись, понимаешь, домой
пора, мне еще рулить шесть часов.” Мы торопливо укладывали пожитки в машину
под несмолкавшие апплодисменты, пожатия рук и выкрики: “Спасибо за песни!
Приезжайте еще!..” покатили домой.
“На свете, — говорят французы, — есть три самых великолепных зрелища:
танцующая женщина, скачущая лошадь и яхта, идущая под всеми парусами.”
Согласна с французами: великолепны скачущая лошадь и яхта под парусами,
но все же считаю, что самое великолепное зрелище — поющий мужчина!
ПОТЕРЯННАЯ МОРДА
(из жизни городского детсада)
Трехлетка Альбертик попал в младшую группу детсада из жутко интеллигентной
семьи. Родители хоть и безмерно любили его, но воспитывали в строгих правилах
хорошего тона.
Приживался он долго и болезненно, с трудом усваивая непонятную методику
педагогического дошкольного воспитания, терялся от шума и толкотни, от
множества лиц, от вечной гонки: “...скорей умывайся, быстро ешь, марш
одеваться!..”
Альбертик не успевал, его толкали и обижали; он пытался плакать, но помня
наставления любящей мамы: “Плакать на людях не прилично”, сдерживал слезы,
глотая ком в горле; пробовал давать сдачи обидчикам, но вспоминал еще
более строгое наставление мамы: “Драться — это ужасно. Только невоспитанные
дети дерутся”.
Иногда затурканному Альбертику хотелось подойти к шумной, молодой, горластой
воспитательнице и поискать у нее утешения и защиты, но она и сама, затурканная
теснотой и сорока двумя незакрывающимися ртами, раздавала мимоходом затрещины,
не забывая и ему отвесить его законный детсадовский подзатыльник.
|
>> |