<< |
|
Максим КОЧЕТОВ
НЕНАВИСТНОЕ ЛЕТО
Федорыч сидел у окна, смотрел на улицу и, не спеша, глубоко
затягиваясь и тоненькой струйкой выпуская дым, курил “Приму”.
Было только пять утра, и барак спал. Еще не наступила утренняя бестолковая
суета, когда все, пыхтя и сопя со сна, толкались в тесных проходах двухъярусных
кроватей, одеваясь и то и дело ловя тупые, заспанные и злобные взгляды
соседей. Было еще очень тихо и спокойно, лишь изредка раздававшийся в
жилой секции натужный кашель или шаркающие шаги просыпавшихся по нужде,
говорили о том, что здесь обитают люди. Да еще была одинокая, скрюченная
фигура Федорыча, с ногами забравшегося на табурет, но она как-то не нарушала
общей картины.
Федорычу нравилось это утреннее затишье, когда он мог с головой уйти в
свои мысли. Чаще он думал о том, что будет делать, когда освободится.
Это был уже второй его срок. Первый он получил в двадцать семь. Ему тогда
дали четыре года за грабеж: нажрались с приятелями, пошли гулять и сорвали
с какой-то девки шапку. В этот же вечер его и арестовали вместе с подельниками.
В то время он был уже семейным человеком, жил с женой у родителей, работа
была – в общем, все ничего. Сколько раз он потом проклинал и себя, и всех
на свете за ту гулянку. Пока сидел, жена подала на развод, забрала ребенка
и ушла, отец умер, а мать запила. Через четыре года он вышел. Поначалу
устроился на работу, но потом бросил и тоже начал пить. Вскоре умерла
мать. Дальше все завертелось, как в карусели. Опомнился только тогда,
когда оказался на улице. Смутно потом ему вспоминалось, как он продал
квартиру. Помнил только, как какие-то коммерсанты помогали ему хоронить
мать да как переехал затем из двухкомнатной квартиры в однокомнатную,
а затем в общагу. Из общежития его выкинули через пару месяцев. Так он
стал бомжем.
Семь лет он потом жил по подвалам и помойкам, ел собачатину да объедки
и напивался до беспамятства любой отравой, которую удавалось раздобыть.
Пару раз хотел было устроиться на работу, любую работу – лишь бы жилье
какое-нибудь дали да платили, но без документов, которые он, увы, потерял,
нигде не брали. А потом его снова посадили, теперь за кражу.
Надо сказать, что воспоминания его о тюрьме, с первой отсидки, остались
очень нехорошие, но на этот раз его опасения оказались напрасными. В тюрьме,
как и на воле, правили те, у кого была потуже набита мошна, а от былых
понятий осталась одна видимость. Он почувствовал это сразу, как только
переступил порог камеры. Ее стены блестели свежей краской, бетонный пол
был так же выкрашен и застелен старенькими, но еще вполне приличными одеялами,
а параша и умывальник сияли кафелем; на столике перед окном стоял телевизор,
а на полу – магнитофон. Одним словом, тюрьма, которую он знал, боялся
и ненавидел, исчезла. И он, вшивый, грязный и воняющий, шагнул в эту надраенную
комнату.
Его тут же раздели. Старую одежду рассовали по пакетам и выкинули. Затем
его побрили наголо и сводили в душевую, после чего выдали другое белье.
И несмотря на презрительные и брезгливые взгляды в
|
|
его сторону, он понял: жить здесь можно. Все три месяца, пока
шло следствие, он ни в чем не знал нужды. Хотя в тюрьме и произошли глубокие
изменения, кое-что все же осталось по-прежнему. И он, используя свой прошлый
опыт, сумел приспособиться к теперешней своей жизни. Он убирался в камере,
стирал вещи сокамерникам, занимавшим более привилегированное положение
в тюремной иерархии, и мыл после них посуду. В общем, стал тем, кого называли
в тюрьме “хозяйками”. За это ему давали чай и курево, а также отдавали
свою баланду, в которой сами не имели нужды. Он получил два года и отправился
на “зону”, прихватив с собой хотя и небольшой, но все же свой сидорок,
в котором было все необходимое для жизни.
В “зоне” он тоже быстро разобрался что к чему и устроился уборщиком комнаты
для приема пищи – “питалки”, как ее называли. Время полетело быстро, и,
незаметно для него, прошло полтора года. К нему привыкли и называли не
иначе, как только “старый” – в свои тридцать девять он выглядел стариком
– или “Федорычем”. У него даже один подчиненный был – тихий забитый пацан,
который во время уборки выносил бак с пищевыми отходами да таскал Федорычу
воду в ведре. Одним словом, жизнь в “зоне” его полностью устраивала, однако
какая-то заноза все ныла и ныла у него в сердце.
Затянувшись в последний раз, он ткнул окурок в цветочный горшок и, поднявшись
на ноги, высунулся в форточку. Снаружи пахло весной. Был конец апреля,
и погода почти окончательно установилась. Через пару месяцев Федорыч должен
был освобождаться. Он не знал, что ему там, на свободе, делать, куда идти
и чем заниматься. Непонятное нетерпение, охватывавшее его в минуты, когда
он думал о воле, становилось все сильнее и сильнее. Освободиться все же
хотелось. Для чего – он не знал. Не знал, но все-таки думал о том, как
вернется туда, где жил раньше, в тот самый родной двор, где, может быть,
его кто-нибудь вспомнит. Как будет лето, как пройдет он по улице в подаренном
ему и лежащем в каптерке спортивном костюме, как кто-нибудь вдруг скажет:
“Эй, смотрите, Витька Сафрон вернулся!” – и кто-то ответит: “Да нет, не
может быть, это не он!” И, как, узнав наконец, подойдут к нему, станут
расспрашивать, что, мол, да как. А потом, потом он попробует, он обязательно
попробует остаться навсегда в этом дворе, откуда ушел много лет назад.
И у него обязательно получится!
Он вдруг почувствовал, что у него вспотели ладони, и его внезапно охватила
жажда что-то сделать прямо сейчас, сию же минуту, для того чтобы его мечта
стала реальностью. Он слез с табурета и энергичными шагами начал ходить
по комнате, потирая ладони одна о другую. На мгновение он почти поверил
в этот ослепительно яркий и солнечный мираж. Его плечи вдруг распрямились,
освободившись от какого-то груза, глаза сияли, словно и не было всего
того ненастья, которое согнуло его, прижало к земле.
Проходя в очередной раз от одного угла до другого, он чуть было не налетел
со всего маху на того самого забитого пацана, своего помощника, невесть
откуда появившегося в помещении. От неожиданности Витька Сафрон даже сделал
пару шагов назад. Лицо его, просиявшее и разгладившееся от морщин, приобрело
сначала выражение недоумения и досады, а затем стало злобным и колючим.
Сафрон и без того недолюбливал пацана, вызывавшего в нем какое-то недоверие,
порождавшее же
|
>> |