<< |
|
Валентин КУРБАТОВ
ПРЕВРАЩЕНИЕ
Ну, слава Богу, – лето! Премии ушли в отпуск, и литераторы
могут какое-то время спокойно позаниматься делом, не думая, в какой же
комитет нести свою последнюю книгу – пушкинский, толстовский, тютчевский,
показать у Солженицына, Астафьева или Шолохова или попросить уже награжденных
друзей замолвить словечко перед Буниным, Платоновым, Твардовским... Можно,
наконец, подумать о рукописи. А то ведь прямо наказание: смотришь, один
дурак из твоих коллег в одном списке (простите – шорт-листе), другой в
другом, а кто-то сразу в двух, а ты-то что же сидишь? Ну, и побежал –
показаться, нечаянно обронить, намекнуть, подтолкнуть, с кем-то посидеть,
кому-то поставить... А там, глядишь, пора идти на вручение премии более
тебя удачливой бездарности, чтобы там за рюмочкой позлословить, устало
посмеяться над решением жюри. И ждать следующего вручения.
И “Литературная газета” спрашивает: хорошо ли это – премии-то? Ответ простой:
кто получил, тому хорошо, кто нет – тому не очень. Но коли правильно построить
очередность, не толпиться, то при нынешнем количестве премий всем хватит.
Ты сегодня, я – завтра. И все мы талантливы и никому не обидно. А что-то
вот на иронию тянет. Почему бы? Да, наверное, потому что если спросить
даже самих господ награжденных о состоянии литературы, они спокойно и
уверенно скажут о кризисе, полагая себя счастливым исключением, которое
подтверждается премией.
А какой “кризис”, если в год вручается два десятка премий за “выдающиеся
достижения в области литературы”? За пяток лет набирается сотня “выдающихся
достижений”! Даже если “укоротить” прилагательное до понятия “лучшее”,
то и это будет немало. Сотня “лучших” при тысячах “обыкновенных”. А?!
Ведь это литература! Это процесс!
Но отчего же мы никак не чувствуем существования, участия литературы в
жизни, даже просто ее наличия там, где она должна быть в жизни общества.
Ведь говоришь “литература”, и ясно слышишь прошедшее время. И даже как
будто эхо большой буквы в этом слове. Но отчего-то все кончается в 80-х
годах, в начале 90-х прошлого века, который еще никак не ощущается прошлым,
всё сопротивляется этому определению. Тогда мы вернули (какое “мы вернули”?
– нам вернули!) литературу эмиграции и мы почувствовали на минуту уважение
к себе, словно сами написали эти книги. И заоглядывались вокруг: вот что
такое наша работа! Вот что такое литература! Мы поднимались на разные
высокие трибуны и говорили как власть имеющие, и самодельные президенты
спешили звать лучших из нас в свои Президентские Советы.
А что же потом-то? Сейчас-то что?
Мне выпала возможность поработать немного в жюри премий “Национальный
бестселлер” и имени Аполлона Григорьева. И по прямой обязанности члена
жюри прочитать разные разности, которые в другой раз, может быть, и раскрывать
бы не стал. Ведь что мы обыкновенно читаем? Критик тут не многим отличается
от всякого другого читателя, если он не работает в штате газеты или журнала,
где чтение есть его прямая работа. А в работе не попривередничаешь – какое
|
|
сырье пришло, с тем и работаешь. А нам, вольным стрелкам,
можно и покапризничать. Читаешь обыкновенно уже знакомые “большие” имена,
которые определяют тон литературы. Ну, и то, что на слуху: этот скажет,
тот; друзья порекомендуют или сами “большие” выудят что-нибудь и поделятся.
А тут вольность приходится оставить и читать, что представлено.
Теперь я пытаюсь выписать столбиком прочитанных авторов, и, переходя на
четвертый десяток, сбиваюсь. Большинство из них я читаю впервые, не знаю
ни лет, ни “прописки” соискателей, а они могут быть молодые и “в летах”,
питерские и нью-йоркские, тульские и калифорнийские – теперь это обыкновенно
– везде “на четверть бывший наш народ”). Мне стыдно, что я ничего не знаю
о Е.Шишкине и А.Горянине, А.Пятигорском и Е.Холмогоровой, А.Ковалеве и
А.Жолковском. Да и те, кого знаю, разве те? Каждую минуту меняется “материал
жизни”, легчает, отрывается от земли, становится злее, мрачнее, бесчеловечнее.
Герои уходят (или это писатели уводят их?) в “крутые”, потому что иначе
читатель не поверит в авторское знание жизни.
Жизнь слишком богата и тонка для того, чтобы ее можно было написать скоро
и “подручными средствами”. Она враз обнаружит и бедность ума, и ничтожество
словаря. Поэтому автор торопится зажать героя в горячую тесноту злых обстоятельств
и пытать его набором приемов, кровью, низостью жизни, ложью и отчаянием,
чтобы только читатель не вспомнил простое и неисчерпаемое чудо обычной
жизни за окном и не отшатнулся от разгулявшегося автора, который сам уже
не может без наркотика зла и жестокости. Ну, да ведь иначе счета своей
истории не предъявишь и унижающего социального механизма всеобщей продажности
не обнажишь.
И вот эта нестерпимая машина всеобщей лжи и последнего разорения человека
накатывается на читателя в “Господине Гексогене” А.Проханова и в “Бессильных
мира сего” С.Витицкого (Б.Стругацкого), достигая метафизической высоты,
при которой зло уже выходит из уголовных пределов и дышит холодной тьмой
настоящего ада, где уже и сами мефистофели, вельзевулы и денницы – сущие
дети перед олигархами, федеральными службами или выборными технологиями.
Встает над Россией долгая ночь, озаряемая разве редкими зарницами прошедшего,
бедным светом нечаянного воспоминания, и “бессильные мира сего” напрасно
надеются остановить колесо этой наступающей ночи. И никак не облегчает
впечатления то, что это в обоих случаях хорошая проза. Может быть, качество
прозы как раз усугубляет чувство тоски и утраты
Скачать полный текст в формате RTF
|
>> |