| << |
Виктор ВАЙНЕРМАН
ПРИЕХАЛИ
Мы с Данилычем в купе уже третьи сутки. Люди входят и выходят,
а мы все едем и едем. Читать давно надоело – все бока отлежал. Скучно.
Одно развлечение – смена попутчиков, быстрая суета проводов и встреч,
знакомства. И снова каждый сам по себе. То и дело спускаюсь с верхней
полки, стою в коридоре. Изучаю расписание – когда следующая станция. Выйти
бы на перрон, размять ноги.
Данилыч все сидит у окна. Ночью погасят свет, ляжет. Утром спозаранок
он снова на том же месте. Сидит, смотрит. Молчит все время. Сегодня в
обед я не выдержал. “Извините, – говорю, – Иван Данилыч, не хотите ли
партию в шахматы?” Он кротко так посмотрел на меня – мне показалось, даже
как-то виновато. Согласился. К вечеру я, как проигравший, сходил к проводнику
за чаем. Давно стемнело. Пассажиры в соседних купе спали. Поезд, деловито
покачиваясь и перестукивая, летел к пункту назначения. Мы сидели вдвоем,
напротив друг друга. За окном ничего не видно, кроме огней пролетающих
мимо со свистом встречных поездов. Спать совсем не хотелось. Я стал расспрашивать
Данилыча – откуда, мол, да куда едет. А он возьми да и расскажи историю,
от которой мне до сих пор не по себе. Будто оказался в чем-то виноват
перед ним. Хотелось бы помочь, поддержать. Но к такому с жалостью и поддержкой
лучше не подступаться. Вот и осталась на сердце неясная тревога, и никак
мне от нее не избавиться... “Я знаю, никакой моей вины”, – снова и снова
твержу строки А.Твардовского. И снова и снова, как эхо: “Но все же, все
же, все же...”
– ...Старшеклассники, – рассказывал Иван Данилыч, – слушали вполуха, толкались,
перешептывались, посмеивались. И даже глаза не прятали. Смотрели исподлобья,
зло и вызывающе.
Раньше, при советской власти, на встречи с ветеранами Великой Отечественной
они приходили совсем иными. К старшим классам успевали узнать историю
своей страны и научиться уважительному к ней отношению. Они уже знали,
что боевые награды не выдаются к датам, по случаю праздников. А если в
их семьях были свои ветераны, то порой на встречах даже и сидели как завороженные.
В ту пору я всегда волновался перед выступлениями. Чувствовал ответственность.
Знал: от того, что, и как я расскажу, может зависеть их дальнейшая жизнь.
Иногда хотелось стать перед ними на вытяжку. Дети ведь совсем! Прям, как
мы в сорок первом... Кто знает, что предстоит пережить этому поколению?..
Даже в шестидесятые, спустя двадцать лет после Победы, каждый раз на встречах
со школьниками мне казалось, что передо мной мои вчерашние сверстники,
что смотрят они на меня, как на своего отличившегося товарища. И от этого
мне хотелось распрямиться еще больше, хотя я и так, как видите, не маленького
роста. Хотелось, чтобы мои награды воспринимались, как будто ими награжден
не только я, но все, кто не дожил.
А тут... Я к ним всей душой, готов всем поделиться, жалею их, а они...
Стоял перед школьниками и чувствовал, что не могу пробиться, достучаться
до них. То ли мы своих детей после войны забаловали до такой степени,
что они черствыми выросли, и теперь внуков
|
|

наших такими же растят, то ли это я уже не в силе – постарел
совсем, – с подростками справиться не могу... Хотя внешне почти ничего
не изменилось. Они – те же дети, такие же, как прежде. Да и на меня посмотришь
со стороны – по-прежнему видно: фронтовик. Хотя... я ведь все понимаю.
У них теперь компьютеры да Интернет, да деньги на уме, а я, как был на
войне, так там и остался...
Слышу, как дети шепчутся, и грешная мыслишка закрадывается. Неловко становится
мне. Словно хвастаться к ним пришел... Растерялся. Первый раз со мной
такое. Не знаю, как себя вести. Что предпринять? Так и не придумал ничего.
Рассказал о том, как первый бой принял, как ранение получил. О том, как
трудно было мне, филологу по образованию, к оружию привыкать. А потом,
когда самое время было рассказать, за что мне медали да ордена достались,
стушевался, свернул на сегодняшний день, стал говорить об армии, о призыве,
на патетику потянуло. Стал им об ответственности перед страной толковать...
Тут они и вовсе загалдели, совсем стесняться перестали. А я вдруг подумал:
“Что же учителя-то молчат? Может быть, они не присутствуют? Нет – вон
одна, вон другая. Сидят, как будто их не касается...”
Да... И старею, и время изменилось. Ничего не поделаешь. Прежде каждый
если не чувствовал, то знал из газет, из кинофильмов, из книг, из радио
– и телепередач, что в Отечественную люди сблизились, сплотились. Столько
горя, столько смертей!.. И с фронта мы вернулись ого-го какими героями!
Освободители!.. Сколько народу пропало в первые же послевоенные годы только
потому, что никак остановиться не могли – все воевали. Да и правд о войне
оказалось не одна, а несколько. Окопная – одна. О ней шепотом и только
своим, – иначе, как мы быстро поняли, головы не сносить. Генеральская
– совсем другая. Громкая, публичная... А спустя много лет, уже после развала
Союза, во время перестройки, вдруг выяснилось, что и третья есть, и четвертая.
Дожили мы до осквернения братских могил. Услышали, будто СССР войну начал
против Германии, а не наоборот, и что памятники эсэсовцам ставить надо...
Особенно горько становилось, когда сталкивался по службе с каким-нибудь
чинушей. Видит ведь он, кто перед ним, а мытарит тебя, мытарит. Может
быть, для того и показывает свою власть, чтобы мы перед ним не заносились,
знали свое место. Начинаешь нервничать, а он еще больше выгибается. Ну,
словно вошь окопная на гребешке. А у самого, у гада, на морде написано,
что он тыловая крыса и войны не нюхал. Бывают же такие гниды...
|
|
>> |