| << |
|
могутных сосен, лениво покачивающихся, больше для виду, –
не обидеть бы ветер, не разочаровать идущих. Деревянные постройки охраняют
покой холма, берегут земляков от разных напастей своими вечерними огнями,
едким дымом берёзовым да в урожайные года – картофелем с ботвой, что выше
забора. Улица Партизанская. Глуши двигатель, водитель. Кстати, я не один
в салоне. Просто мы молчали, и каждый о своём. Выходим.
Небольшой домик, заново сколоченный забор, широкий тротуар, выполненный
из деревянных настилов, вместо грядок мелкая отходящая трава. Убрано,
ухоженно. Станешь спиной к дороге – город как на ладони, игрушечный. Ветер
понемногу стихает, небо чуть успокоилось, дождь присмирило. Хорошо дышится,
чёрт возьми! А может быть по “сто пятьдесят”? Всё-таки жил тут Виктор
Петрович. Да, да, тот самый. Астафьев из Овсянки. Не одну колодку вагонную,
не один костыль железнодорожный перетаскал на руках своих, не одну охапку
дров сжёг в печи, не одну перину измял с женой своей. Что ж, постоим на
крыльце.
Из-за калитки неслышно появляется старик в допотопном пиджачке, на голове
серая кепка. Весь сморщенный, будто волной прибило, но в глазах искорки.
Старик-татарин.
– Здрасьте. Чьих будете? – прищурившись, спрашивает он.
– Здрасьте, своих, – отвечаем. И разговор пошёл, настроилось русло да
подхватило лодку, понесло течением.
Старик оказался соседом. Вместе они работали, вместе хозяйничали, рыбалкой
забавлялись. Жили, значит, через дорогу, бывало и гостились.
Надобно заметить, что не так давно дом получил статус музея, и директором
стал Володя Маслянка. Естественно, чусовлянин со стажем. Приветливая улыбка,
чуть склонённая вперёд голова, глубокий внимательный взгляд и вечный спутник
– фотоаппарат, словно боится пропустить нечто важное, главное. Володя
“убирает” дом с охранной сигнализации, отпирает замок, дверь тихо скрипит,
и мы оказываемся внутри. Малость осмотревшись, начинаю различать: стол,
рукомойник, пара табуретов, кожаный диванчик, кой-какая утварь, простецкие
покрывала, фотографии, занавески, половики, детские игрушки. А где же
рабочее место, бумаги там, чернила?
– Здрасьте-пожалуйста, – слышу за спиной астафьевский голос.
Я оборачиваюсь. В углу на кожаном диванчике, подле окна, скрестив на груди
руки, сидит Виктор Петрович и усмехается, а в голове моей навязчиво крутится:
“...рабочее место, бумаги там, чернила...” Астафьев широко разводит руками
и как бы показывает в окно. Я повторяю взглядом его движение, но вижу
сквозь пыльное стекло часть дороги, кусок неба и пульсирующую ленту воздуха.
Да нет же, нет, я вижу только дорогу, только небо и воздух. Понял, конечно,
всё понял – одно целое, неделимое; лишь узреть надо, почувствовать позвоночником,
затылком своим, пустить внутрь да не напугать.
– Здрасьте-пожалуйста, – говорю себе. Поворачиваюсь в сторону Виктора
Петровича и... пустота, только диванчик кожаный да пара фотографий на
стене. Еле заметно покачивается занавеска...
Домик небольшой, приземистый, по нынешним меркам – совсем ничего. Однако
сколько судеб, характеров, событий впитали в себя эти половицы, стены,
|
|
двери; какие бои тут пехотные вершились; какие реки да озёра
таёжные плескались? На заборе притулилась ворона, недоверчиво оглядываясь
по сторонам. Карр-карр...
Наступает время прощаться со стариком-татарином. Он улыбается, жмёт руку.
– Ну, бывайте. Если что, милости просим, – пожёвывая губами, говорит.
– Здоровья Вам... дай, Бог...
Автомобиль нехотя трогается с места. Мы молчим. Дорога манит ещё выше,
к соснам, к тучам, и нет указателей, знаков, что бы прочитать название
места, района, части города. Впрочем, не надо, итак ясно – это “Красный
посёлок”.
Вихри враждебные веют над нами...
Эх, тачанка-ростовчанка...
Или глины полным полнёшенько?
Не знаю, не знаю. “Красным посёлком” окрестили ещё и кладбище, с годами
разросшееся, окрепшее. Пришлого народу было мало, поскольку рабочий день,
к тому же и середина недели, а в такое время “город мёртвых” не любит
суеты. С левой стороны шумит лиственный лес. Это – старая часть, а по
правую руку тянется пустырь, усыпанный, как парусным флотом, могилами.
Там и сям выглядывает мелкий кустарник, перешёптывается высокая трава,
местами проскакивают берёзы да рябины. Небольшие кучки мусора из старых
венков, жестяных банок и газетно-целлофанового старья говорят о посещаемости
и востребованности кладбища, этакая своеобразная статистика жизни. Над
головами кружат птицы.
Мы долго ищем могилу. Спотыкаемся, уходим вглубь и опять возвращаемся.
Столики, скамейки, облупившиеся оградки. Через минут десять находим то,
что искали – надгробье с надписью: “Вилорий Глухов”.
Спишь, брат. Давно спишь. И позади, там, за тридевять земель, остались
тобою неоконченный литинститут, искромётные статьи в местной газете, ночные
споры, утренние наставления молодняку. Давно спишь, брат. Что случилось
с “общагой” твоей, кто занимает угол, какими ветрами крутит написанные
строки, подбрасывает на поворотах? Вот идёшь по длинному коридору, смолишь
табачок; вот бригада работяг глушит “горькую”, шумно закусывает, перегара
на неделю; вот незаконченный абзац, долгий взгляд в потолок, рассыпавшийся
чай на подоконнике. Русский характер. Создали мы себе образ, былин настругали
– не отвертишься, и не в том дело, кому отвечать, брат. Не ужи скользкие
на сковороде: чумазые, с обветренными лицами, кулаки сбитые, рубахи в
репье – нате-ка, выкусите. Стоим на обеих, тяжко камням, однако, попробуй
сломать или переплавить. То-то... Знаешь, в городе есть мукомольный комбинат
или конторка, хлеб ещё печёт – пшеничный, ржаной: бродячие собаки любили
его. С ладони кормил ты их, словно знал, что некому будет потом. За месяц
до смерти, за минуту до отбоя надо было успеть... накормить. Есть такая
профессия – поделиться... Другие мы, другие. Шутим, да на церковь оглядываемся.
Знал, брат. И это, конечно, знал. Больничная койка превратилась в снежное
поле – ни конца, ни края, разухабилось небо на востоке, подвывает, будто
предупреждает о чём. Догорела звезда: ау-у-у!... Полон дом волхвов, а
не с кем поговорить. Склонилась берёза над чьей-то могилой, дугой выгнулась,
|
>> |