<< |
|
Валентин КУРБАТОВ
ПОРТРЕТ НА ФОНЕ ПОРТРЕТА
Мы познакомились с Андреем Геннадьевичем Поздеевым обыкновенно
и странно.
Впервые я увидел две его работы у его хорошего товарища — московского
писателя А.М.Борщаговского: сирень с печальной и внимательной охотничьей
гончей и автопортрет. Ум, торопившийся всё приручить через уподобление
известному, шепнул при взгляде на сирень о Кончаловском и Коровине одновременно,
а у автопортрета даже как будто явственно и твердо сказал “Рембрандт”,
хотя было совершенно ясно, что все три тени вздрогнули и смутились. Работы
были сильны и самостоятельны, и общим с теми мастерами было только глубинное
чувство земной правды и подлинности. Так говорит традиция, которая таится
не в цитировании, а в полноте и искренности жизни.
Печаль и внутренняя углубленность при открытости и любви глядели с обоих
холстов, и на них нельзя было насмотреться. Художник был весь тут и вместе
непостижимо далеко, но не отдельно, а как бывает иногда далека твоя собственная
мысль, удивляющая тебя тайной и глубиной, словно чужая. В нее заглянул
Бог, и тебе надо всему собраться, чтобы понять ее и соответствовать ей.
Вот и тут — “заглянул Бог”.
Это было году в 84-м. И когда вскоре мне понадобилось ехать к Виктору
Петровичу Астафьеву по поручению одного из журналов, я уже ждал встречи
с Андреем Геннадьевичем. Я тогда много писал о старой и новой живописи
для “Литературной России”. И решил, что напишу и о Поздееве.
Первые холсты, увиденные в мастерской, неожиданно смутили меня и, неловко
признаться, показались беднее тех, которые пленили меня у Борщаговского.
Тут уже была та мера обобщения, которая почти не нуждается в предмете,
предпочитая чистую Музыку, как у Кандинского, у Малевичва, у супрематистов,
выходивших в дорогу реалистами, но постепенно заслушавшихся звуком, как
заслушивался Кандинский, а
|
|
позднее вслед ему Набоков, который раскрашивал уже и саму
русскую азбуку. Это могло бы показаться игрой, когда бы не искренность
художников и не отвага их. Это потом научились играть “пустыми мускулами”,
тешиться живописным “культуризмом”, когда за авангардизм уже не надо было
платить изгнанием, нищетой и общим неприятием, а можно было сразу начинать
с “желтой кофты”, чтобы миновать труд и школу.
На минуту и тут подумалось: зачем? Но я вспомнил две московские работы,
их безусловную честность, и понял, что передо мною не игра, а путь.
В тот день мы много смотрели. Вообще, я потом увидел, что Андрей Геннадьевич
любил показывать свои работы, смотреть на них чужими глазами. А тогда
и просто, кажется, всё, что могли, вынесли на свет Божий — реализм, импрессионизм,
экспрессионизм. И дорога делалась зрима, ясна, неуклонна и неизбежна.
Мне бы сейчас восстановить его комментарий, но вот несчастье века сего,
— не надеясь на память, я включил редакционный диктофон и только смотрел,
смотрел, радовался.
Там были прекрасные “Читатели” — две уединенные фигуры, склоненные над
книгами, и по торжественности, печали или затаенности цвета можно было
понять, что именно читали в каждом новом холсте эти неразлучные двое,
в которых я потом узнаю Андрея Геннадьевича и его жену Валентину Михайловну.
Там были удивляющие неисчерпаемостью, неутоляющей новизной цветы, которые
он любил писать всю жизнь — кипение сирени, мглистый, тревожный огонь
роз, ликование жарков. Там были портреты, портреты — на реалистический
взгляд странные, даже вызывающие, но все с внутренней улыбкой и удивлением
тайне и разнообразию человеческой природы.
Я почти устал от любви к этому человеку, к его внутреннему сиянию, к тому,
как многo радости может вмещать одна душа. Во мне и самом всё горело и
не находило выхода. Я был почти подавлен. Знакомо ли вам это чувство горячей
благодарности и счастья, которое не знает выхода? Надо было на улицу,
в город, в суету, чтобы вздохнуть привычнее.
Скачать полный текст в формате RTF
|
>> |