<< |
|
ДиН память
Александр АЛЕКСАШИН
СТИХИ (1972-81 г.г.)
ОБ АВТОРЕ
Как давно это было! Напрягаю память, силюсь вспомнить
как можно больше из того, что связано с Александром — мы были знакомы
в течение ряда лет — но все размыто, смазано; лишь ослепительными , молнийными
вспышками — несколько эпизодов, но зато в подробнейших мелочах. И поскольку
я, кажется, единственный из пишущей братии был с ним коротко знаком, то
чувствую себя обязанным рассказать о нем все, что знаю.
Итак, эпизод первый: светлая, почти белая июньская ночь; просторный зал
с пианино в углу; он работал тогда ночным сторожем в детском саду, и я
навестил его там; сидим вдвоем, втиснувшись в детские стульчики, за маленьким
детским столом, пьем чай, и он читает мне с отдельных, распадающихся листков
свои стихи... Они мне нравились, его стихи, яркие и легкие, почти бесплотные,
без рифм и правильно организованной ритмики, этих бряцающих доспехов,
отяжеляющих девственно чистую плоть Поэзии.
Света не зажигали; в зале — мягкий сумрак, но хозяин слишком близко подносит
листки к глазам, и я предлагаю зажечь свет; однако он просит: “Не надо”,
— и я его понимаю: он боится спугнуть тишину в зале и атмосферу взаимного
доверия.
Одно окно распахнуто, и вместе с ночной свежестью через него вдруг долетает
резкий заливистый свист одинокой варакушки (сибирский, или синий соловей),
каким-то образом залетевшей в город и засевшей в густых зарослях под окном;
мы замолкаем и некоторое время слушаем ее мелодичный посвист и щелканье.
Собственно говоря, он пригласил меня послушать сочиненную им музыку. Наконец,
он подходит к пианино, садится, открывает крышку и начинает играть. Играет
он одно-единственное свое сочинение, фантазию в духе шопеновских ноктюрнов,
настолько печальную, что, кажется, у меня вот-вот выступят слезы; до них
не дошло только потому, что немного смешит фигура самого пианиста: рослый,
худой и сутулый, он горбится, нависает над клавиатурой и высоко взмахивает
длинными руками с растопыренными пальцами — будто взрослый птенец крупной
птицы машет еще неразвитыми, нескладными крыльями, пытаясь взлететь в
воздух. А за окном вторит звукам пианино варакушка: помолчит, послушает
— и снова зальется свистом и щелканьем, будто соревнуется с Александром:
кто лучше?..
Воспоминание второе: мы идем с ним среди дня по городскому тротуару, торопимся
куда-то под меленькой осенней моросью; кругом люди с раскрытыми зонтами
спешат тоже, торопятся, а он вдруг останавливается и пристально смотрит
в сторону. Я ему — удивленно: “Ты что?” — а он берет меня под
|
|
руку, кивает в ту сторону и шепчет: “Посмотри!” Перед
нами — раскидистая яблоня-дичок. Я думал, он увидел что-то за ней, и тяну
туда шею, а он показывает мне пальцем: “Да нет — вот, вот!” И тут только
я вижу: лимонно-желтые, золотые, карминные листочки на яблоне, багряные
мелкие ягоды, и на каждом листке, на каждой ягоде висит по капле; она
срывается, и тотчас на ее месте медленно набухает новая. И все! Красиво,
конечно — но что тут удивительного? “Пошли, пошли скорее!” — тороплю его,
и мы идем дальше. И невдомек мне, что в нем в то мгновение, скорее всего,
от удивления увиденным рождались строки стихов, а я разрушил чудо их рождения.
Я беспечно думал тогда, что впереди у нас вечность, не подозревал, что
все на свете так зыбко и преходяще, и не знал еще жесточайшего закона
творчества: строка, которую помешали создать, больше уже не повторится
. Родится какая-то другая, но та, которой было суждено — так и останется
нерожденной. Никогда!..
И третье, последнее, воспоминание: жаркое лето, полдень; мы с ним сидим
у него к комнате, и он показывает свои рисунки и акварели. При этом он
поставил музыку. Как сейчас помню, то был Моцарт, Пятый скрипичный концерт.
Прекрасная, солнечная, по дстать тому летнему знойному полдню, музыка,
но это был уже перебор: она мешала нам разговаривать, тем более, что мы
давно не виделись, и нам было о чем поговорить. Я предложил сбавить громкость
или вообще выключить, но он замахал руками, с таинственным видом показывая
на стену и шепча: “Там нас подслушивают!”
Я только пожал плечами: в те годы многие страдали фобией преследования
и страха быть подслушанными, а хозяин — человек тонкого и восприимчивого
психического склада. Мы продолжали разговаривать, продираясь сквозь рев
музыки... Вдруг он замолчал, испуганно оглянулся и шепнул: “В дверь стучат!”
Через открытую балконную дверь со двора доносились ребячьи голоса и какая-то
бабья ругань, по лестнице кто-то — тоже, наверное, ребятня — громко топоча,
бегал. Но в дверь никто не стучал. И тут я заподозрил, что с моим собеседником
не все ладно. Я начал его успокаивать и одновременно расспрашивать о его
жизни — он работал в ту пору разносчиком телеграмм. И вдруг, разговорившись,
он стал рассказывать про свои кошмары: как его постоянно преследуют на
улицах и хотят поймать какие-то люди, как он разными хитростями отрывается
от них, сбивает со следа и убегает какими-то странными лабиринтами, подворотнями
и закоулками. И тут я ясно понял, что он нездоров.
Я хотел поговорить об этом с его женой, но — без него.
Не помню, сколько прошло дней, пока я узнал через знакомых ее рабочий
телефон, пока дозвонился... Она подтвердила, что он действительно болен,
и диагноз неутешительный, и что ему противопоказано одиночество, а она
не может с ним сидеть, т.к. ей нужно зарабатывать деньги, потому что сам
он практически ничего не зарабатывает, и в то же время, наслышанная о
советских психиатрических лечебницах, она ни за что не хочет его туда
отдавать.
В конце концов, как я потом узнал, намучившись с ним: он и с балкона-то
прыгал, и терялся в городе,
|
>> |