<<

зла на меня не имела. Вот я тебе и рюмочку принес, видишь?” — “Ладно, — отвечает она, -я твою рюмочку приму, а ты моего пирожка прими, я тебе испекла, с черемухой — вот мы и квиты будем”. Выпили они, Федя пирожком закусил и пошел к невесте своей, к избачке Евгении Семеновне, что белыми ручками его звала, манила...
А скоро с крыльца блевать начал. Сперва так, обыкновение, а потом и с кровью. На следующий день, как опять пить стали, он снова на крыльцо и уж одной кровью блевал, а к вечеру и помер. Подумали — перепился с непривычки парень, внутри от водки чего-то лопнуло — и схоронили его на погосте и крест поставили, как всем. Конечно, очень жалели — парень молодой, тихий, обходительный да видный, а вот тебе на — как не повезло.

Жить теперь ей в деревне совсем страшно стало. Нет, она не боялась, что узнают, что это она извела Федю. Как узнают? Похоронили и все, такое уж бывало, что человек вдруг, нежданно-негаданно да помирал. Да и никто на нее не подумал бы — тихая, смирная, мухи не обидит — нет, никто на нее и не подумал бы. Просто страшно ей было ходить рядом о мертвым Федей, картошку ли она в погребе набирала, ведро ли тянула из колодца -все казалось, стоит он сзади, глядит на нее, гимнастерочку одергивает, вот скажет — так и так, мол, Сима, приглашаю тебя на свадьбу, приходи, не имей зла... Похолодев, оборачивалась она — да никого не было, откуда быть. если лежал Федя на погосте, в прочной могилке, а сверху еще крест тяжелый... Ночью не спалось, а днем и воздух не белым казался, а серим, будто всегда моросил дождик, и глаза смотрели мимо людей, будто их вовсе не было или незнакомы они ей.
И вот день пришел — четвертое мая, годовщина Фединой смерти; ночку всю проплакала она, сжавшись в комочек, будто маленькая, а утрем собрала свои пожитки — да чего там было собирать! Пару платьишков латаных да мелочишке всякое, трех кур в корзинку свалила — и поехала к тетке, была у нее тетка недалеко, верст за сто по железной дороге, в городе.
По железной дороге ни разу в жизни она не ездила, напугалась — и суматохи вокзальной, и гудков, и свистков шальных, и страшных черных паровозов, и кондукторов строгих; хотела даже корзинку с курами бросить — огляделась, народ все красивый, аккуратный, никто корзин с карами не тащит, не разрешено, наверное, прогонят ее из вагона; да пожалела, пронесла боком и под скамейку корзину затолкала. Сидела тихо, в углу, в окно смотрела — были там, за окном, чистые, ровно зеленеющие поля — весна только подымалась, были тонкие свежие листики на молодых веселых деревьях, были мягкие, теплые от солнца дороги, были добрые, ласковые люди, сощурившись, они смотрели из-под ладоней на поезд, а некоторые, особенно мальчишки, руками махали, словно провожали родных — и она, Сима, отошла чуть-чуть, отогрелась от холода смертного, улыбнулась даже и в ответ мальчишкам рукой помахала.
Тетка встретила ее хорошо, хоть лет двадцать не видела, быстро устроила на работу — в городе много домов складывали,лю-ди нужны были. Через год нашла тетка ей и мужа, доброго чело —
века. Был он токарь на заводе, немолодой — под сорок, трезвый, обстоятельный, домик имел, и вот хозяйку искал, тихую, благонравную, чтобы жизнь устроить по-семейному, по-хорошему, пора уже было. Она, конечно, обрадовалась доброму человеку, спасибо, говорит, Степан Петрович, спасибо за валу внимательность, спасибо, можете надеяться, послужу; да в июне война началась, в сорок третьем дошла очередь и до ее Степана Петровича — война всех подметала, и молодых, и старых, отправили его на фронт и там немцы будто наготове ждали — сразу и убили. А у нее, у Симы, уж после похоронной девочка родилась, девочка, солнышко ясное, последнее, пуще глаза она ее берегла да ведь время худое было, голодное и холодное, пожила девочка годик и померла от какого-то воспаления. Не кричала, не плакала, не говорила, не умела она еще говорить, а так спо

 

 

 

койненько померла, будто святая, словно кто на огонек неслышно дунул — и нет его, пропал, темно...
И тогда вот, в конец уж замученной, замлевшей от горя Симе и подумалось, что неспроста все это, что бог ее за Федю наказывает, не дает ей жизни, как она ему не дала. Так ведь он первый обидел, он, защищалась она перед богом, так обидел, что и не бывает хуже, душу забрал, а потом принес ее в платочке, будто арбуз, и на стол выложил, возвратил, не подошла Симина душа ему, необразованной оказалась... И на свадьбу еще позвал, будто чурка она деревянная, будто, если не пара, всяко ее вертеть перед белым светом можно, как матрешку магазинную...
Так защищалась она перед богом, а мертвый Федя все лежал на памяти, будто камень большой в борозде, в поле; с одной борозды сдвинешь его, он в другую, рядышком, перевалится и там лежит, и снова сдвигать его надо, а он опять в соседнюю борозду упал и уж там лежит, дороги не дает... А годы шли, и тетки не стало, отжила свое — восемьдесят семь годков, да и Сима уж не девочка была — к сорока дело подвинулось, к последнему женскому сроку, за которым ничего-ничегошеньки — ни росинки, ни золотинки, ни цветочка голубенького ясного...

Работала она все на стройке, где дома складывали, и все разнорабочей. А чего еще могла делать? Грамоты толком не знала, а какое ремесло без грамоты? Ну, на хлеб хватало, на одежонку тоже, иногда и на маслице, не жаловалась, и работа была хоть трудная, да привычная — не морочила, не гнула, не маяла. Другое совсем ее маяло — одна вот осталась, одна, как перст божий, а года к старости быстренько катятся, быстренько, будто с горки, и воды поднести будет некому, и свечку в головах чужие люди поставят...
Мастер у ней на стройке был, длинный такой, рыжий, будто огонь, веснушчатый и кожа на щеках розовая, как у поросенка. Детный, троих детишек имел, да не зарилась Сима на семью его и на него самого, куда уж ей было зариться, молодая была и то смирная, а тут уж... Привадила она его просто так, для своей цели, без хитрости без всякой; купит, бывало, бутылочку и говорит, что, вот мол, водочка, Ефим Карпович, застоялась, а пить ее некому, пропадает, заглянули бы. Ну, он и заглядывал вечерком, и все тихо было, мирно, какая уж тут любовь, только вот сопел он сильно, будто бревна катал.
Мальчик родился весь в него — длинненький, рыженький и кожа розовенькая, будто у ангела. Мастер, правда, тут же ходить перестал, отстранился, да Бог с ним, не нужен он был ей вовсе, Коленька вот был, сыночек, теперь уж она его вырастит, все соки из себя выжмет, а вырастит, и будет ей к старости где пригреться, у сына, у сыночка...
Эх, пригреться! Его бы самого созреть, Колю, сохранить, сберечь от напастей этих. То ветрянка, то простуда, то коклюш, то понос — всякая болезнь к нему приставала, шейку тоненькую перехватывала и бледненький он был, худенький, прозрачный, будто рыбка-малек, каждую косточку видать. Уж и кормила она его лучшей едой — то меду чашечку достанет, то сметанки белой, то пару яблочек принесет, уж и смотрела за ним в оба глаза, каждый ползок, каждый шажок стерегла, чтоб, упаси бог, не схватил чего в рот, не упал на острое, не побился, а все понапрасну, все лихо уносило — и мед, и сметану белую, и бессонные ночи ее, опять и опять болел Коленька, сыночек, ангел бедный, страдалец невинны...
Глаза у Симы слипаются, голова подает, вот она и совсем засыпает, и снится ей странный, чудной сон. Будто сидит она на скамеечке перед господом богом, колени сдвинула, шелохнуться боится, но все ж таки пересилила себя, вперёд подалась и спрашивает: “Господи, за что покарал, а, господи, скажи? Федя-то ведь нервный надо, мной насмеялся, первый... Конечно, и я грешна, так опять же из-за него, из-за его гордости...”
— “Правда, — отвечает господь и глаза у него грустные и строгие, точно, как на иконе, — правда, Федя первый виноват, — то я знаю, видел, очень он тебя обидел, очень, помню. Только ты мне вот что скажи. Травила ты его, что,

 

 

  >>

оглавление

 

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 1-2 2001г