<< |
— А я бы такую гадину — мышьяком. Нет, мгновенней — никотином,
каплей.
— Закурим, кляча?
— Помню, в Евпатории после спектакля: цветы ворохами, охапками — в мусорные
ящики. Будут и у вас гастроли. Успехов! Успехов!
— Жалко мне, Маха, наш старый драмодел не квасит сейчас с нами. Тебе,
Джулинька, жалко?
Салфетка падает, салфетка падает непоправимо.
Узким и смертельным воспоминанием, отточенным — под сердце: какой был
обложной дождь, закрывший полеты, как сердито и глухо, детским голосом
сказалось в полусне:
— Ведь я люблю. Соблазнил глупую нимфетку — а та и рада.
— Мое жалостное чудо!
(Хотелось бы: поэт, актриса...)
Он оставил по себе лишь нежность, подобную смутной улыбке, — немного правды
и множество красивейших сказок, оставил излюбленные словечки, долгую боль
в теле, которая называется счастьем, блеск огромных, бессмертно ликующих
глаз, привычку ни о чем не расспрашивать.
Джульетта была очень деловита наутро. Угасшая кожа, утомленный рот. Из
глаз смотрела старость. Бедняжка Манон после дурной ночи. Стерла слезы,
умылась. Села с зеркальцем в руке — макияж. Что может быть ужаснее потаскушки
в слезах!
А мил дружок куда-то уволокся вполпьяна — со всей шатией. Где носят черти
этого Ромео?
Следовало опробовать зелье. Вот еще пакостная черта — пристрастие юнца
ко всякой дряни, цум байшпиль, к старой, злобной и жирной кошке. Холил
и нежил. Отметины глубоких укусов на ногах, верно, останутся до смерти.
Бело-пятнистой лоснящейся твари хотелось пить. Джульетта со всевозможными
предосторожностями опорожнила припасенный пузырек в блюдце с водой. Застыла,
скосившись. Кошка, ничего, лакала.
Не терплю кошек.
Забавное припомнилось: как сквозь жаркое и сладкое неистовство, на ковре,
колено вдруг пощекотали усы опасной твари — этак с любопытством, и Джульетта
зашелестела спешащим шепотом: “Кошак нюхает мою ногу”, а Ромео, не прекращая
трудов, возразил уверенно:
“Да это моя нога” — и был не прав.
Замяучила! Метнулась! И повело, повело в сторону — с нарастающим воем,
воплем из голорозовой широкой пасти с белыми шипами, — по дивану, по стульям,
по ковру.
Пока вру.
Джульетта выглядывала из-за двери, напевая памятную считалочку: кошка
сдохла, хвост облез, кто промолвит, тот и...
— Кошка сдохла.
Как, однако, скоро.
Все резко и одномерно, краски погасли: черно-белое зрение.
В черно-белом, с траурными глазами и в черном камзоле — скорее, “гамлетовке”
— двигался Ромео, лишенный очарования.
Помнится, они не раз тешились фразой:
“Любуйтесь ею пред концом, глаза!” Двусмысленность забавляла.
Билетерши позевывали у бархатных входов, любопытствовали: не пора ли.
Быть вечно влюбленными — такое каторжное занятие.
Разумеется, она влила убойной силы яд в пузырек, и аптекарь не солгал.
Ромео еще никогда не умирал с такой достоверностью, с хрипами и судорогами,
озаботившими залысый лоб известного театрального критика.
— Переигрывает. Натурализм. — перегнулся он к соседу-журналисту.
— Э, нет, это вам не Ионеско с марионетками, тут шекспировский реализм.
Молодец, мальчишка!
Соловьи и жаворонки! Плачь, сердце, разорившийся банкрот!
|
|
— Что он в руке сжимает? Это склянка. Он, значит, отравился?
Джульетта лепетала текст вовсе уж невнятно. Темень волос и глаз, тонко
подчеркнутая белизной рубашки. Прозрачные щеки.
“Оставалось в три такта, — как учили, — сыграть свою смерть.
Чьи-то голоса твердили и струнно, и грозно:
“Чума на оба ваши дома!” Чужая реплика. И перевод неверен.
— Чьи-то голоса. Пора кончать. Но вот кинжал, по счастью.
Сиди в чехле.
И не договорила. И ничего не поняла, поняв поздно, что он заменил бутафорский
кинжал на настоящий.
г. Норильск
№2, 1994 г.
|
|
>> |