| << |  | бабочка, лампа, кошка... Всякие Карповки — черная, голубая, 
        слякотная и солнечная.И через все “это” втекала в большой мир своих же собственных высот и обобщений, 
        радостей и сокрушений. И как еще одна петроградская речка втекала она 
        в ленинградскую и русскую поэзию. Втекала и будет втекать.
 И, (эй господа снобы, переделывающие слово советское в “совковое”!) в 
        советскую поэзию. И как живая так и мертвая не отречется она (я знаю) 
        от этой принадлежности. Потому что это ее дом. Здесь она жила, снашивала 
        до дыр свои девчоночьи простые чулочки и потом прищуренной дамой скуривала 
        охапки папирос от Клары Цеткин. Все это здесь, в Советии (черт с вами! 
        — в “совдепии” — противное слово), где она многое сердито любила и со 
        сладострастием ненавидела.
 Ибо Нонна была трудный человек, в чем-то совершенно несправедливый, немирный 
        и уж совсем не смиренный. Я не видел и не слышал ее ни в СП, ни в ТЮЗе, 
        для которого она писала, ни у Глеба Семенова, которого она чтила и любила, 
        а только в двух домах под абажуром и лампочкой на стене.
 Я не близкий человек и туда, в близость, не лезу. Но и я видел, что она 
        не только любила любить, но и враждовать, фрапировать, оспаривать.
 Ей всю ее жизнь что-то наступало на больное место, — на ее любви, уюты, 
        зоны охранения — страна, экономика, бюрократия, тупость, грубость. И она 
        огрызалась вслух и про себя. Сердилась. Ей противна любая власть — советская, 
        потому что “совковая”, дурацкая, демократическая, — потому что “демковая”, 
        подлая, хамовая, жестокая.
 Она и не хотела куда-то там подниматься и абстрагироваться, чтобы прощать 
        и свободно бестрепетно взирать. Не собиралась она быть мудрой. И свободной 
        от гнева.
 И все же была мудрой в своих стихах, так терпко настоянных на любви, на 
        близлежащем любимом, на горестно неслиянном, на постоянной молодой борьбе 
        с отчуждением, оборудованным не только реалиями страны, порядками, но 
        и самой вечностью, вечной драмой убывания, старения, метафизического одиночества. 
        Так и умерла она, любя и воюя с непобедимым.
 ...Чувствую, что “мудрость”-то утонула в захлебах последнего абзаца. А 
        вот в том она, — что Нонна твердо знает зону своей обороны, то, про что 
        умеет, на
   
     |  | чем стоит. И никто у нее ни пяди не возьмет. Чем берут? 
        Всегда одним — соблазнами. Скажем, ты поднатужился чтоб поярче, повыше, 
        посовременней, — и тебе за то — получше, побогаче, пославней. Заметят. 
        “Раскрутят”... Соблазны не такие уж грубые — не только игрунов да пустоцветов 
        брали ими. Мудрость Слепаковой в ее полной несговорчивости ни с чем кроме 
        себя самой и своей любви — ни с “совками”, ни с “демками” ни с “постмодернистами”. 
        Да и переговоров нет. Попробуй такую девочку уговори! С таким дурным характером.— Кто он тебе брат, помнится, троюродный?
 —Да и не брат, а как брат — такой же злой, нахрапистый, противный как 
        я, — говорит Нонна. (Злой и нахрапистый, скажем в скобках, помогал Нонне 
        последние раковые месяцы не то жить, не то “дожить” до смерти).
 Поэзия “злой” Нонны тоже помогает жить в чуме любых времен. А на земле 
        всегда чума, пока та ласка, та сестринская жалость и любовная наблюдательность, 
        которая живет в вечной девочке Нонне, не будет играть какой-то существенной 
        роли в делах людей и правительств. И вот взрослая уже Нонна, матерый мастер-поэт, 
        то застенчиво прячет, то громко публикует эту сердечную ласку и жалость. 
        В ее стихах нет “общих мест”. Все по делу, по сердечному делу — вплотную 
        к жизни, без игры.
 Про нее даже смешно такое говорить. Кажется ее бы вырвало, если бы она 
        сделала специально что-нибудь для красоты или для модного уродства.
 Она писала и нечто притчевое, легендное, басенное, но всегда для того, 
        чтобы вставить туда эту неуютную девочку с Петроградской, всегда говорящую 
        и ляпающую свою собственную правду.
 Уж в десятку больших ленинградских поэтов Нонна попадала и при жизни. 
        Я, впрочем, не знаю местного табеля о рангах. Она попадала в число тех 
        кто знает, что поэта время оценивает не по их замаху и захвату, а по той 
        плотности, которая есть в их “поэтической массе” — от поролона до висмута 
        — по емкости, по весу. По привлечению “любви пространства”, словом.
 И вот обязательно, я считаю, будет очевидно (как и сейчас, впрочем), что 
        Слепакова — в сумме, в деталях, в разрезе и молекуле сделана из очень 
        хорошего именно слепаковского материала — у кого бы она не училась в свое 
        время — у Семенова ли, у Пушкина ли, или Некрасова... Даже темы свои, 
        ноннинские —
     | >> |