<< |
|
Ольга ТАТАРИНОВА
КАССИОПЕЯ
“Не жизни жаль с томительным дыханьем –
Что жизнь и смерть? – А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идёт, и плачет, уходя”.
А.Фет
Конечно, мне жаль её, конечно, мне всегда хотелось, чтобы
нашёлся кто-нибудь, кто бы вынес её тяжёлую сложную натуру. То есть, кому
бы она оказалась по плечу. Мне лично она была не по плечу, хотя мы и были
близнецы. Её тяжёлую, сложную, но не сильную натуру. У меня у самого такая
же. Хотя и по-другому – по-другому тяжёлая, по-другому сложная, по-другому
слабая. Но я думаю, дело всё-таки не во мне. Надеюсь, что дело всё-таки
не может быть во мне. Ведь кто я ей? – всего навсего брат.
Может быть, нас и таскали родители когда-то вместе, и одевали одинаково
– я этого не помню, моя память начинает пробрезживать лет с трёх-четырёх,
когда я уже жил с отцом и с мачехой, а она говорила, что помнит, как мы
с ней спали под яблоней и на нас сыпались лепестки, и как они пахли, помнит.
И как меня ужалила оса, и я плакал, а ей было бесконечно жалко осу, которую
отец тут же прихлопнул. Никогда не знал, верить ей, или нет – что правда
из того, что она рассказывает, что придумано тут же, на ходу, из каких-то
дальних её туманных снов. Ей обязательно требовалось сочинить себе легенду
о чьём-нибудь благородстве, пусть даже совершенно посторонних людей –
она не могла без этого существовать. Говорила – всё это и есть истина,
истина её бытия, неважно, что там правда и что неправда. И какая она правда
– кто знает?
Неожиданно меня заинтересовали годы, которые мы провели врозь. Я думаю,
нас не нужно было рождать. Есть дети, которых просто не нужно было рождать
на свет, особенно её.
Мне повезло, возможно, больше, чем ей – я рос в абсолютно благополучной
семье, более чем благополучной – благополучнее некуда. Отец был – да и
остаётся, а куда он денется? – что называется, белый воротничок, в самом
том прямом смысле слова, что первейшая забота мачехи в жизни, Антониды
Васильевны, и есть его каждодневный белый воротничок, чистые носки, чистые
трусы, костюм нужной фирмы, и всё такое. Мне это всегда претило, не вспомню,
чтобы я сроду надевал когда-нибудь галстук. Претило так же, как и все
попытки мачехи умаслить меня до такой степени, чтобы я непременно, видите
ли, бывал ежедневно дома к обеду, то есть к моменту его возвращения со
службы, как правило, около восьми часов вечера, когда дома мне, ну, то
есть абсолютно, как правило, делать нечего, начиная с момента совершеннолетия,
то есть с момента поступления в вуз. Антонида может быть и считала себя
обязанной отцу всем своим благополучием изрядной, образцовой, на взгляд
отца, домоправительницы, мне же не в чем, так сказать, себя упрекнуть
– “ем я мало”, как увещевал своего прижимистого отца не очень-то счастливый,
полагаю, в своём беспросветно-трудовом детстве Моцарт. Хотя сам он, послушненький
папенькин сыночек, хрупкая болезненная богема – Вольфганг, я имею в виду,
волчара, вечно
|
|
убегающий ото всего и вся в рай звучащей в ушах, как колокольчик
на шее у несчастной отнятой от природы скотины, любви, – возможно, даже
и не подозревал о том, насколько он обделён детством, волей, самостью.
А я с самого своего раннего детства предпочитал быть сам по себе. И уж
при первой же возможности изловчился сделать всё для того, чтобы зажить
вдалеке – как можно подальше, даже и территориально – от их без конца
прибираемой, образцово-чистой и без конца ремонтируемой поместительной,
как авиационный ангар, квартиры “в центре” с вечно задраенными шумонепроницаемыми
окнами, вечно толкущимися чужими людьми – домработницами, рабочими, Антонидиными
“великосветскими” приятельницами, такими же кухонными, как она, сплетницами
с претензиями на исключительность, и кондиционной неосязаемостью воздуха.
И вполне довольствовался – до поры до времени, чёрт меня подери – своей
однокомнатной развалюхой в хрущобе с шестиметровой кухней, где всё под
рукой, а из окна, перегнувшись через подоконник, можно было нарвать лиловых
ирисов или даже ромашек и розоголового клевера, светящегося в жиденькой
тени свежих, шумящих по вечерам тревожным, всегда напоминающим мне Касю
шумом молодых тополей.
Впервые она появилась в стране, после вместе нами проведённого младенчества,
в пятнадцать лет. До того то ли не пускали, то ли отец, до глубины души
оскорблённый романом матери с неким австрийским дирижёром, Витбергом,
не очень-то и звал, удовлетворившись тем, что отстоял у неё меня, своего
“единственного сыночка”, как он любил подчёркивать все эти годы, но только
вдруг, неожиданно – может быть, раны затянулись за десять-то с лишним
лет – он объявил нам с Антонидой, что приезжает Кася и что она несчастный,
совершенно заброшенный, ни на чёрта не нужный своей гениальной матери
ребёнок, которого та забрала со скандалом, а потом не знала, куда деть
все эти годы, и вот Кася приезжает к нам на лето и будет жить с нами на
даче, которую он уже снял до сентября в прелестной, мол, пушкинской деревеньке,
на полпути до Звенигорода, пока её гениальная мать, профершпилившая на
пару с Витбергом все свои безумные деньги, будет вкалывать в турне по
Южной Америке.
Он взял меня с собой в аэропорт. Я был в том возрасте, когда одно только
присутствие особ женского пола в радиусе двадцати метров тревожило и настораживало,
вызывало какое-то неуютное стремление соответствовать, чему – неизвестно,
и страх ударить перед ними лицом в грязь.
В любопытственном и возбуждающем предвкушении увидеть иностранную фифу
в каких-нибудь
Скачать полный текст в формате
RTF
|
>> |