<< |
|
Работай, отец, у меня потом будут другие инструменты. Отвертки
и пассатижи. Буду в цеху слепых собирать штепселя, розетки, выключатели...
А я так люблю машины!
Память – это все, что мне осталось из образов. Есть сны. Во сне я вижу.
Сны стали сейчас яркими, сочными. Во сне я вижу. Часто сон путается с
явью.
Память есть близкая и дальняя. Близкая, что было со мной недавно. Чечня.
Четыре месяца в Чечне.
Дальняя – это все, что было со мной до Чечни.
Порой кажется, все, что было до моей войны, – лишь сон. А там – жизнь.
Но кончилось для меня и жизнь до войны, и война тоже кончилась. Теперь
я вне времени, теперь я вне войны, вне жизни...
Соседи по палате мне сказали, что я буду получать пенсию в тысячу двести
рублей. За два месяца до призыва я купил себе на заработанные деньги джинсы
за тысячу семьсот рублей. Я буду получать меньше. Да бог с ними, с этими
деньгами, были бы глаза, я бы заработал их. А сейчас на что мне эти деньги?
Отдать матери, чтобы за квартиру заплатить. А дальше? Жив, пока живы родители.
Дальше? Дальше – смерть. Можно и сейчас, не хочу в девятнадцать лет становиться
родителям обузой.
В чем я виноват, что стал калекой? В чем?!
Военкомат меня отправил в армию. При этом они вскользь упомянули, что
срок службы мне не пойдет в трудовой стаж. Вот так, гребаное государство
считает, что я должен ему отдать долг, но при оно не считает нужным ставить
мне штамп в трудовую книжку. Суки! НЕНАВИЖУ это государство!
Ненавижу чеченов! Ненавижу! Из-за них я стал слепым! Из-за них и из-за
придурков в Москве. Они что-то там не поделили, а я теперь валяюсь слепой
на этой койке в их Москве!
Со мной в палате лежит москвич, его тоже зацепило в голову. Он также матом
кроет всех политиков и чиновников, что сидят в его родном городе. Ведут
себя эти чиновники и политики как захватчики, как оккупанты. Плевать им
на Родину, уедут в свою заграницу. Там врачи, там уход!
Периодически приходит психолог. Он беседует со всеми по очереди.
Один раз попытался поговорить и со мной... Я все, что думал по этому поводу,
и сказал ему. Я не видел его рожи, но понял, что тот в шоке. Он попытался
меня переубедить. Что знает этот майор о жизни?! Он не был на войне, он
не ходил под пулями. Всю жизнь провел в Москве, весь чистенький, ангелочек,
мать его! И этот урод мне пытается втереть, что я должен принять эту черноту!
Никогда я ее не приму.
Видимо, сегодня я проснулся до подъема. Нет глаз, нет ощущения времени.
В коридоре слышно: “Подъем! Подъем! Умываться! На завтрак не опаздывать!”
Поначалу были большие проблемы, как есть. Как кушать. Это сложно, когда
не видишь тарелки, и что именно ешь.
В Ростове был подонок, он пошутил надо мной. Это он думал, будто бы весело,
когда человек не видит, что кушает. И когда я ел суп, то он тихо переставлял
тарелку в сторону и тихо давился смехом, когда я тыкал ложкой в стол.
Было слышно, как он хрюкал от своей выходки. Все уходили из палаты в столовую,
но оставляли де
|
|
журного по палате, чтобы он мог помочь покушать лежачим и
таким инвалидам, как я.
Я не выдержал и вскочил. Ярость шумела в голове. Я ненавидел этого жирного
гада, я его чувствовал. Но не видел. Я хотел убить его.
Но что может сделать слепой? Жирдяй со смехом носился по палате от меня.
Я же бросал в его сторону все, что подворачивалось под руку, но все без
толку.
Двое лежачих кричали мне, куда надо идти или кидать предметы. Я бросался,
но натыкался на стулья, кровати и на то, что сам раскидал. Два раза я
упал. Выставлял руки, старался прикрыть голову.
Я хотел лишь одного – поймать этого толстого ублюдка и задушить его. Вся
обида и ненависть воплотилась лишь в одном слепом желании – убить.
Он был для меня хуже духа, хуже московского политика, он был моим злом.
На грохот и шум в палату прибежали.
Мерзавец пытался свалить на меня, мол, у меня “съехала крыша”, но лежачие
пацаны рассказали, как было на самом деле.
Его выписали на следующий день – “за нарушение больничного режима”. Ходячие
из нашей палаты устроили ему “темную”.
Ночью накинули одеяло и били. Я слышал, как его били и он хныкал, скулил.
Сучонок.
Меня подняли с постели и подвели к кровати, на которой лежал обидчик,
в руки вложили табурет, я приложился от всей души раза три.
Мне стало легче и тогда, и сейчас, когда я вспомнил об этом.
Как потом рассказали, в часть, где служил этот моральный урод, приехала
проверка, вот он и “закосил”. Ненадолго.
Очень сложно ходить в туалет и умываться. Я выучил по шагам, сколько надо
пройти от палаты до туалета.
Много раз, когда шел в туалет, со мной вызывался провожатый из палаты,
они шли курить. Можно было курить и в палате, врачи на это не обращали
внимания, лишь во время обхода не курили, и дым выпускали в окошко. Но
когда я шел в туалет, то со мной кто-то увязывался. Покурить в туалете.
Я им был благодарен, но ненавижу, когда меня жалеют.
И не хочу идти по улице и ощущать на себе сочувствующие взгляды. Ненавижу
и не хочу. Я их научился чувствовать кожей.
Я устал ненавидеть, я устал жить. Если бы не маленькая надежда, что можно
меня вылечить, то давно бы перестал жить.
Сообщили, что меня скоро будет осматривать академик. Хорошо, у кого сломана
рука, нога или ребро. Это можно просветить рентгеном, поставить вытяжку
или еще чего-нибудь. А голова? Никто не знает, как она работает, туда
не загонишь металлические стержни, чтобы она работала хорошо. Академик
– это последняя надежда врачей.
До этого был профессор. Тот что-то мудрым голосом сыпал латинскими фразами,
я понял, что последняя надежда – на операцию. А профессор свалил за границу.
Позвали его. А именно он должен был делать мне операцию. И удрал за границу.
Сделал бы мне эту хренову операцию и ехал бы к своим пиндосам. Ненавижу.
Теперь вот академик...
|
>> |