<< |
единую персону в двух лицах. Архетип двойника – порождение
кризисных состояний ума и духа. В современном варианте он преображается
в прагматическую модель: “Гофман и Достоевский тут ни при чем… Все очень
просто и буднично. Я не сумасшедший – наоборот. Понимаете? – наоборот:
я слишком разумен. Слишком…” Модель создается методом экстраполяции бытового
довода: “Очень многие ведут двойную жизнь… и почти никто не страдает от
этого! Это – главное!.. Потому что иначе – трудно, очень трудно, иначе
– почти невозможно…”. Кто есть кто, кто кем притворяется – не суть важно.
В занимательную игру, расписанную по часам, включается еще один фантом
– Ракетов, герой романа, который сочиняет Ракитин (или Раков?). И не просто
сочиняет, но проживает вымышленную реальность как возможную, примеряя
ее на себя. На какой-то момент она перебивается пародийным Рокотовым,
антиподом Ракетова. Вся фантасмагория разыгрывается для того, чтобы выявить
порождающий принцип. Человек не живет подлинной жизнью, он подобен сценическому
персонажу, повторяющему кем-то написанную роль, а ему необходимо заговорить
собственными словами, но собственные слова утрачены, грань своего и чужого
размыта. Казаться – важнее, чем быть, поскольку никого не интересует,
что он являет собой в естестве, но всем видна принятая роль. Все остальное
– следствия. Смыслы раздваиваются, дробятся, пародируют друг друга. Русаков
дает им волю, сталкивает далеко отстоящие точки, преображая житейские
доводы в картину метафорического абсурда.
Но это не только метафора. Абсурд – в устоявшейся глухоте, в невозможности
услышать обычный человеческий голос. Он гаснет в шуме века, в наплывах
громогласной патетики и демагогии. Рассказ “Солист хора” – антитеза социальных
измерений. Он построен на пересечении последних минут жизни и ее общего
драматизма. Да, “маленький человек”, травмированный всем натиском обстоятельств
– от военного детства до чрезмерных взрослых тревог: “Зачем он родился?
Зачем он жил? Зачем приехал издалека в этот южный приморский город? Зачем
он вскочил на ходу в переполненный жаркий трамвай?..”. Вопросы словно
бы уравнивают ход жизни и этот случайный рейс, ставший последним. Одно
в другом отзывается и создает типологию дегуманизированного ряда. Он охвачен
едиными признаками – это даже не специально творимое зло, а некая норма,
сформированная социальной реальностью. В ней укоренены понятия силы, успеха,
победы и напрочь отвергнуты доводы участия и сострадания. Ироническая
фантазия “Ниже среднего” обращает антитезу силы и слабости к простейшему
аргументу пощады: “Лишь бы не били, в самом буквальном смысле. Лишь бы
не трогали, не обижали – те, кто большие. Такие большие, такие широкоплечие,
такие волевые и целеустремленные, такие могучие прогрессисты, демократы
и патриоты. Я их всех очень боюсь…”. Строго говоря, мы все их боимся в
большей или меньшей мере, хоть и мо
|
|
жем позволить себе иронию. А в существе вещей маленький
человек взыскует большой правды: не должна его жизнь быть объектом насилия,
она самоценна – независимо от масштабов.
Да и сами эти масштабы – фикция, условность понятий, а не сущностей. Правда
заключается в том, что сущностные признаки внешних измерений не имеют.
Они либо есть – либо их нет. Этим определяется мера свободы и собственно
человеческий смысл бытия. В ранних рассказах – “Побег”, “Голос пропащей
жены”, “Круиз” – есть момент внезапного пробуждения души, которым поверятся
общая логика жизни. Человек неизбежно поступает вопреки ей, потому что
заново открывает себя в мире и мир в себе. Он действует скорей по наитию,
чем по размышленью, но в том и проявляется его экзистенциональная природа,
и она обладает безусловной ценностью, в отличие от бытовых стереотипов.
Они иронически сведены воедино в рассказе “Блуждающие дробинки”. Необыкновенная,
фантастическая “история” пропущена через двойной фильтр: ее рассказывает
некая Зоя со слов Жанны, и таким образом события получают завершенную
оценочную окраску. Обеих рассказчиц – одну вчуже, другую кровно – поражает
не сам факт загадочного ранения, а его “безумные” последствия: “И вот
Гоша на собрании заявил, что ему надоело командовать другими людьми, мол,
ему это неприятно и даже стыдно…”. Странности Гоши – все без исключения
– наипростейшие формы доброты, наивности, бескорыстия. Но чем они могут
казаться обыденному взгляду, как ни глупостью?
Что есть глупость? Что – здравый смысл? “Часто дурак в неразумье мудрым
обмолвится словом…”. Русаков с особым пристрастием относится к этой антиномии.
Здесь есть несколько уровней – от иронических этюдов (“Деды и внуки”)
до глобального мотива отверженности (“Синеглазый скрипач”). В первом случае
– бессюжетное движение амбивалентных переходов: шофер и доктор, везущие
“психа”, в какой-то момент теряют здравую нить, а психический недуг пациента
обнаруживает в нем человека с больной душою. Это не то же самое, что душевнобольной.
Разговор моделирует ускользающие границы правды и выдумки, серьезности
и вздора, а дистанция между доктором и пациентом не является абсолютной.
Как не является абсолютной дистанция между здоровым и больным миром в
самой реальности. Но страдающей стороной оказывается та, что нуждается
в пощаде. На этой основе написана фантазия “Синеглазый скрипач”. Печальная
серьезность “сказки для взрослых” соприкасается и с вечной темой, и с
живой достоверностью. Ведь упрятали бы Христа в “психушку”, явись он в
нашем мире, как упрятывали тех, кто сколько-то приближался к его заповедям.
У нас их называли правозащитниками. Иная форма распятия, а суть одна.
Печален сам материал – реальность психической больницы, локус страдания
и несвободы. Русаков знает его изнутри как врач, и это придает повествованию
низкий болевой порог. Но даже не это глав
|
|
>> |